— Спокойствие, — настойчиво повторил он. — Я принес две бутылки шампанского. Они уже в холодильнике и скоро остынут.
Сестра ответила гримасой, которую всегда строила, когда хотела показать, что ее возмущению нет предела: она вытянула шею вперед, как гусыня, и прищурила глаза. Другой прием, используемый ею для выражения негодования, — я ненавидел его всеми силами души, — состоял в следующем: она произносила слова по слогам, выделяя каждый, словно выплевывала звуки:
— Как-ты-ска-зал? Что-ты-при-нес?
Шурин засмущался и постарался оправдаться:
— Если положить их возле стенки морозильника, то они охлаждаются быстрее.
— Неужели ты не видишь, что здесь происходит? — завопила сестра, указывая на мою злополучную руку. — А ты говоришь, что принес две бутылки шампанского!
— Но, милая… — Шурин хотел загладить свою вину. — Я подумал, что с шампанским, по крайней мере, это не будет так похоже на похороны.
Роль покойника, естественно, предназначалась мне. Я хотел было заплакать, но постеснялся. В довершение всех бед заявился дядюшка Рамон — светлая голова, настоящий всезнайка, человек, с которым никогда и ни за что на свете не надо играть в настольные викторины. Всем своим видом он напоминал президента Соединенных Штатов, которому предстоит принять решение о бомбардировке Кубы, прежде чем русские установят там свои ядерные ракеты. Однажды мне удалось нанести ему сокрушительное поражение. Мы сидели за столом после какого-то семейного обеда, и неизвестно почему разговор зашел о рождении Христа. Дядюшка Рамон заявил: Иисус Христос родился в нулевом году, а я ответил ему, что такого быть не может, хотя бы потому, что нулевого года вообще не существует. В истории есть год „минус первый“ и год „первый“, а между ними никаких лет нет. Каждый из нас отстаивал свое мнение: он отстаивал нулевой год, а я ему возражал, но в конце концов выяснилось, что правда была, само собой разумеется, на моей стороне. Он никогда мне не простил публичного поражения. Как бы то ни было, мои родители его боготворили, и неудивительно, что мама ему позвонила.
Он осмотрел мою слоновую ногу как крупный специалист по изготовлению ветчины. К его чести надо отметить, что до него никто к ней не решился прикоснуться. Все столпились вокруг моей руки или вокруг дядюшки, точно я сказать не могу. — Да, это нога слона, — произнес он тоном ветеринара. А потом добавил таинственным шепотом: — А может быть, бегемота.
Он велел матери принести большую вазу с горячей — очень горячей — водой.
— Так она размягчится, — сказал он.
— Неужели ты хочешь сказать, что мне ее отрежут? — заныл я.
— А почему в слоновую ногу превратилась только половина руки? — спросил отец, словно меня здесь вообще не было.
— Потому что иначе он не смог бы сгибать руку в локте, — ответил дядюшка. А потом обернулся ко мне и распорядился: — Давай суй руку в вазу.
В его ответе на вопрос отца не было, естественно, никакой логики; однако, если разобраться, оставленная мне возможность сгибать руку в локте могла служить утешением. А когда человека утешают, он гораздо легче подчиняется чужим приказам.
Я сидел, погрузив руку до самого локтя в вазу, когда вошел мой двоюродный брат. Мы сто лет не виделись, но его сияющая улыбка, словно из рекламы зубной пасты, совершенно не изменилась. Шахматная доска могла позавидовать квадратности его челюсти Супермена. Волосы отливали золотом почище золотых шаров по осени, и он был похож как две капли воды на свидетелей Иеговы, которые все похожи друг на друга как капли воды. Ему не хватало только Библии под мышкой. Однако никаких религиозных идей у моего двоюродного брата не было, в основном по той причине, что у него вообще не было идей. Ни одной, даже самой завалящей. Даже половинки. Даже четвертушки. Поэтому мой кузен жил счастливо и был прекрасным человеком. Если бы кто-нибудь назвал его человеком легкомысленным, он бы просто не понял упрека, точно так же, как мещанин у Мольера не знал, что говорит прозой. Когда мы были молоды, а наши матери еще не успели поссориться, он учился на медицинском факультете. В перерыве между лекциями он устраивался со своим бутербродом на ступенях бассейна, где плавали латаные-перелатаные трупы, на которых студенты осваивали технику вскрытия. Мой двоюродный брат бросал им крошки хлеба, словно голубям на площади. Мне его рассказы казались очень забавными: по его словам, он был совершенно уверен в том, что, если кидать крошки и не сомневаться в успехе, в конце концов мертвецы откроют рты и проглотят хлеб, точно рыбки. Потом он создал клинику, в которой увеличивал пациенткам грудь, и разбогател. Это я узнал не от него самого, а от каких-то других знакомых, потому что к этому времени наши матери уже успели поругаться и мы больше не встречались ни на крестинах, ни на свадьбах, ни на каких иных торжествах.
Честно говоря, мы оба были очень рады увидеться снова. Он решил выразить свое отношение к постигшему меня несчастью в своем стиле — кузен приготовил мне подарок.
— Смотри, что я тебе принес, — сказал он, показав мне ослиную челюсть со всеми зубами. — На этих зубах можно играть мексиканские мелодии. Берешь палку, водишь по ним — вот тебе и ксилофон.
— Ты себе представляешь, какой из меня теперь музыкант? — ответил я ему, вынимая руку из вазы.
— Я прекрасно знал, что ты не музыкант, — оправдался он. — Это настенное украшение. Правда, будет здорово смотреться? Или, может быть, у тебя и стен нет?
— Я думал, ты пришел ко мне как врач, — простонал я.
— Нет, нет, я специализируюсь исключительно по титькам. — Он явно не хотел брать на себя никакой ответственности. — В твоем случае я ни шиша не понимаю.
Его дочка оказалась столь же умненькой, сколь и стеснительной. До этого момента она пряталась за штанинами отца, но, увидев мое цилиндрическое предплечье, просияла, как дети, которые находят утром рождественские подарки, и закричала:
— Вот это да! Это же бабушкин рулет. Я хочу сказать, что у тебя рука, как рулет.
— Нет, — возразил я. — Это слоновья нога.
— Или нога бегемота, — напомнил дядюшка, довольный тем, что мог продолжать играть роль врача, поскольку мой двоюродный брат на нее не претендовал. Он велел мне: — Засунь руку обратно в вазу.
— Ты будешь ходить, как слон! — сказала девочка.
— Я не хочу ходить, как слон! — обиделся я. — К тому же, если быть точным, у меня только половина руки слоновья.
Девочка подумала немного и заключила:
— Ты сможешь ходить, как одна восьмая часть слона.
Ребятишки ее возраста обычно не употребляют таких понятий, как „одна восьмая“, но моя двоюродная племянница была очень развитой девочкой, и у нее было доброе сердце. Она отвела взгляд от моей руки и посмотрела мне в лицо:
— Тебе больно?
— Нет, — ответил я. — Помнишь, как ты сломала ручку и тебе наложили гипс? Это почти то же самое.
— Понятно.
Совершенно неожиданно из кухни появились одновременно мама и тетя. А я и не заметил, как она вошла. Обе были в слезах. Слоновья нога оказалась достаточно важным поводом для того, чтобы они обменялись звонками и чтобы тетя явилась на зов. На следующий день мать все мне объяснила: они давным-давно не разговаривали, а встретившись на кухне, поняли, что ни та, ни другая уже не помнит о причине ссоры.
Тетя у меня была замечательная. Когда мы были маленькими, она объясняла нам, как можно увидеть привидение. „Нужно научиться слушать глазами“, — говорила она и могла часами рассказывать о духах, которые, по ее словам, не были ни хорошими, ни плохими, точно так же, как люди в большинстве своем не бывают целиком хорошими или целиком плохими. Я не понимал, как можно слушать глазами, но, когда тетя заводила этот разговор, мы только рты открывали от изумления. Поэтому я так расстроился, когда они поссорились: из-за ее рассказов и из-за моего двоюродного брата. И вот теперь, после стольких лет вражды, они опять стояли рядом и рыдали белугой, объединенные общей бедой.
Мама, вытирая слезы, налила всем по рюмочке анисового ликера. Когда волнение несколько улеглось, тетя обратила внимание на мою руку. До сего момента восстановление между ними дружеских отношений полностью затмило трагедию. Она осмотрела уродливую конечность с удрученным выражением на лице, а потом сказала свое знаменитое: „Ерунда какая!“
Тут следует заметить, что тетя имела обыкновение использовать эту фразу, как никто другой на нашей планете. Ее слова лишали всякого смысла любое явление или событие. Без исключений. Если бы президент Рузвельт услышал, как тетушка говорит свое „Ерунда какая!“, то атака на Пёрл-Харбор показалась бы ему совершеннейшей чепухой, он никогда не объявил бы войну Японии и Хиросима и Нагасаки не превратились бы в руины.
— Ерунда какая! — произнесла тетушка. — И из-за этого вы подняли такой шум?